Книга записки из подполья читать онлайн. Подпольный человек (Записки из подполья)

Выступление Анжелики Фильченковой на Апрельских чтениях "Произведения Ф.М.Достоевского в восприятии читателей XXIвека" в 2011г.

Герой Достоевского повествует нам о своей жизни в душевном подполье. Слово "подполье" несёт в себе что-то скрытое, тёмное, холодное и сырое и имеет несколько значений. Согласно словарю Даля, это простор или яма под полом. Но также Даль указывает на то, что это слово ассоциируется с чем-то плохим, нечистым, мистическим. "В сказках, в народном фольклоре, в сказаниях в подполье сидят остроголовые черти", - замечает он.

Также подпольем называют что-то неофициальное и запрещённое. Чаще всего термин "подпольный" употребляют в отношении к искусству, литературе. Можно предположить, что мысли подпольного человека Достоевского тоже были в своём роде неофициальными, то есть не принимаемыми, отталкиваемыми другими людьми.

Самого по себе слова подполье как обозначения душевного состояния не существовало до Достоевского. Можно предположить, что писатель вводит его, как метафору, опираясь на признаки подполья в его прямом значении, на чувства, которые оно вызывает, и на ассоциации, с ним связанные.

Понятие "подпольного человека " появилось только после создания записок. Достоевский впервые ввёл образ подобного человека, взбудоражив общество. Подпольный человек задавался как полемика с лишним человеком. Он следовал своей идеологии, в которой преобладали убеждения, что "ничего нет святого" и "все таковы".

Краткая характеристика подпольного человека.

Исходя из описаний подпольного человека Достоевского , можно выделить некоторые характеристики. Герою этому сорок лет и он слаб духом, неуверен в себе, зол. Это человек потерянный, не знающий веры. Подпольный человек не желает признавать себя неправым, презирает весь мир, приносит с собой боль. Нравилось ли ему пребывать в своём душевном подполье? Вероятно, нет. Уйдя от истины, он изводит себя. Но сам герой убеждает читателя в том, что всегда получал удовольствие от страданий, злости, стенаний. "Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек",- так герой записок говорит о себе сам, нисколько не стесняясь подобных высказываний. Напротив, он произносит их с долей восторга и удовлетворения, словно ему хочется так выглядеть в глазах окружающих. Слово "хочется" здесь ключевое, потому что на самом деле герой лишь надевает маску злости, и то ему не удаётся её правильно носить, что его очень злит. "Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильной желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек, что я только воробьев пугаю напрасно и себя этим тешу". В его словах наглядно просматривается противоречивость, его заблуждения и неверные суждения о мире, и их он, к сожалению, менять не хочет.

Сам герой записок повествует о том, что живёт в подполье давно, чуть ли не всю свою жизнь, и другого существования видеть не может и не хочет. Может, это одна из причин его страха и неприятия другой жизни. Но в то же время его подполье можно рассмотреть, как побег от трудностей и духовного труда. Ведь спуститься вниз легко, подняться невероятно сложно. Тем не менее, совершенно ясно, что ни один человек в подполье не рождается , а уходит туда добровольно, следуя выводам, сделанным из собственного жизненного опыта. И хочется разобраться, что именно подвигло героя Достоевского спуститься в тёмный подвал. В темноту, где он потерял всё, даже своё имя, уйдя от веры и светлых стремлений, тем самым уничтожив себя духовно.

Причины подполья.

Из повествования этого героя ясно, что первоначально он мог бы избежать своего заключения в подполье. Душевное подполье поглотило рассказчика, но не сразу, не в одно мгновение. Оно разрасталось и темнело в течение многих лет. На его решение скрыться в темноте повлияли некоторые социальные факторы. Прежде всего, они касаются его детства. Подпольный человек родился в неблагополучной семье , в которой никогда не видел ласки и любви. Он рос в душевном холоде, обособляясь от людей. За годы детства и юношества его сердце замёрзло. Его семья была замкнутым углом, где мальчик рос в одиночестве со своими мыслями, всё больше обособляясь от людей. Но ему пришлось выбраться оттуда, быть может, и против своей воли, чтобы получить образование. Не получив необходимого тепла в семье, он не нашёл его и в школе, так как юноши не замечали его и никогда не предлагали дружбы. Тому виной, может быть, и его противоречивость, и скверный отшельнический характер. Но стереотип его неблагополучия сыграл большую роль в отношении к нему сверстников. Герою всегда будет казаться, что его презирают. Возможно, что это чувство он также вынес из семьи. Именно поэтому, окончив школу, герой скажет о том, что обучение в школе для него было сродни каторги. Не сблизившись ни с кем из школьных товарищей, после окончания учебного заведения он так ни с кем из них и не общался. Но он не мог забыть эти лица, часто возвращался к ним, представлял, кто они сейчас, и обиженный, желающий признания, он часто мечтал о том, чтобы спустя много лет они приняли его в свой круг. И чтобы в это время в них проснулось уважение, почтение и чуть ли не трепет к выросшему подпольному человеку. Когда он стал взрослым, в нём возник болезненный страх перед оценкой общества, жажда тепла и признания. В то время он, привыкший к одиночеству, намеренно бежит от людей, хотя и мечтает быть с ними. "Жизнь моя была уж и тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая". Подпольный человек загоняет себя в рамки. "Я ни с кем не водился и даже избегал говорить и всё более забивался в свой угол". Это добровольное отречение от окружающего мира будет являться начальной стадией подполья. Рассказчик с юношеских лет вынашивал в себе ненависть и презрение ко всем людям, также с ранних пор он не мог объективно оценить себя самого. Целый мир казался ему прогнившим и никчёмным, он не видел радости и света, но не потому, что их нет, а потому, что он сам не хочет их замечать. Из всего, что попадалось ему на глаза, он вытаскивал самое отвратительное, возможно, несуществующее, чтобы ещё раз удостовериться в правдивости своего взгляда на мир. Герой утверждает, что о нём забывали и не замечали вовсе, словно он был простой мухой. "Очевидно, меня считали чем-то вроде самой обыкновенной мухи".

Одной из причин таких взаимоотношений между рассказчиком и людьми является его низкая самооценка. Он никогда не оценивает как-либо положительно свою реальную жизнь, в ней он кажется себе убогим и никчёмным человеком, героем же себя он видел лишь в своих мечтах. И в этих мечтах он превозносит себя до небес. В жизни же его никто не замечал, а если замечал, то лишней мысли не допускал, никак не характеризуя. Но рассказчик с больной самооценкой подозревал каждого, кто смотрел на него, в тёмных мыслях, оскорблениях, воображал себе презрение и ненависть со стороны окружающих людей. Это доказывает случай с офицером, который не заметил в трактире главного героя, преградившего ему дорогу. В своей голове герой вынашивал образ смелого, дерзкого и уважаемого человека, но никак не мог в реальной жизни достигнуть даже малой части задуманного. Поэтому он обвинял общество, находя его отвратительным, полным глупости и невежества. "Всех наших канцелярских я, разумеется, ненавидел, с первого до последнего, и всех презирал, а вместе с тем как будто их и боялся". Свой страх и слабость герой также восхвалял. Все свои мысли он находил правильными, держал их за святую истину. "Храбрятся только ослы и их ублюдки, но ведь и те до известной стены. На них и внимания обращать не стоит, потому что они ровно ничего не означают".

Из его рассуждений и представлений о себе и мире ясно, в какой темноте он живёт. Подпольный человек, несмотря на ум и знания, совершенно потерялся . Герой вывел для себя некоторую идеологию, принцип поведения, которым, по его мнению, необходимо было руководствоваться. По его мнению, у человека должно присутствовать чувство свободы воли: "Своё собственное, вольное и свободное хотенье, - говорил он, - свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздражённая иногда хоть бы до сумасшествия, - вот это-то всё и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит, и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к чёрту". Из его суждений наглядно видно, как далеко он отошёл от истины. Подпольный человек не слушал сердца, он рассуждал только разумом , что мешало ему жить полноценно. Его душа потерялась, он искал помощи в своём больном сознании, никогда не обращаясь к тому, что действительно могло бы его спасти, а именно к вере и любви. О Боге подпольный человек совсем забыл, и, наверное, был не способен верить, потому что мыслил он рационально, крутил в сознании множество ненужных, сложных слов, забывая настоящие, искренние. Он часто высмеивал стремление общества подогнать все жизненные явления под математические формулы, объяснить физическими законами. Но сам герой лично пытался объяснить разумом абсолютно всё, происходящее в его жизни, совершенно забыв о существовании сердечных, душевных позывов. Он простится по собственному ужасающему невежеству и заблуждению со своей любовью.

Записки из подполья не закончены, они обрываются на очередной жизненной неудаче подпольного человека, в этот раз, наверное, самой значительной в его жизни. Часто душевное подполье появляется вследствие пребывания человека в неблагоприятной социальной среде среди холода, равнодушия, презрения, злобы и полного отсутствия тёплых чувств. Но на этом этапе оно только формируется, и названные факторы являются внешними. Всё- таки, хотя и с большим трудом, но, даже находясь в подобной атмосфере, можно удержаться и не свалиться в душевный подвал. Большую роль в разрастании темноты играет сам человек, озлобившийся, задетый несправедливостью, холодностью окружающего мира. Он стоит на перекрёстке и вправе выбрать какой-либо путь. Герой записок свернул на неверную дорогу, ведущую в тупик индивидуализма. Возможно, что человек спасся бы, выбрав другой путь, наполненный любовью к ближнему, добротой и верой в высшую справедливость. Он нуждался в любви, которая помогла бы согреть и его душу, и душу нуждающихся в его помощи и тепле людей. Но герой закрыл глаза на эту возможность спасения, обрёк себя на душевные муки.

Анжелика Фильченкова, из раздела "Работы учащихся".

РЕЦЕНЗИЯ!

Прочитала на днях произведение Ф. М. Достоевского «Записки из подполья», оно случайно попало ко мне в руки, и очень кстати. Итак, «Записки»…
Произведение впервые опубликовано в журнале «Эпоха» (1864. № 1-2, 4) с подписью: Федор Достоевский. Замечу сразу, что повесть относится к раннему периоду творчества, Достоевский уже был известен как писатель, но такие знаменитые произведения, как «Преступление и наказание», «Идиот» еще только были в задумках. А герой «Записок» стал новым «антигероем» литературного мира тогдашних времен. Критика совершенно не была готова тогда к прорывному видению Достоевского и пытались отождествлять идеологию «подпольного» человека с мировосприятием самого автора, хотя это было совершенно неверно. Достоевский – гений, его сложно понять, но когда сквозь века читаешь историю «давно минувших дней», будто светом ослепляет – как оказывается правильно мыслил автор и какие у него и по сей день актуальные были мысли, несомненно это вклад в национальную и мировую культуру.

Прототип литературного образа «подпольного человека» - разночинцы, составлявшие в 60-е гг. XIX в. социальный слой, уже относительно многочисленный и широко представленный в обществе и бюрократическом аппарате, хотя и не на самых высоких его ступенях. Итак, герою уже минуло 40 лет и он сидит в своей мрачной петербургской квартире и рефлексирует: «Мне теперь сорок лет, а ведь сорок лет – это вся жизнь; ведь это самая глубокая старость. Дальше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно!». Он еще много, очень много рефлексирует на протяжении первой части повести. По сути, вся первая часть – это его разговор с самим собой и с воображаемой публикой. В конце он сам спрашивает себя: «для чего, зачем собственно я хочу писать?» - и приходит к выводу, что таким образом он получает облегчение души и спасается от скуки («мне скучно, а я постоянно ничего не делаю»). Во второй части он ударяется в воспоминания о событиях его молодости, которые до сих пор не дают ему покоя, «давят» как он говорит. А давить то там по факту и нечем, все его проблемы и «трагедии» были результатом его неудачных стратегий мышления! Но судить о стратегиях мышления автор не берется, у Достоевского тогда стояла иная задача. Вот такая композиция получилась: в первой части «Подполье» идут бесконечные умозаключения героя, который только на то и способен в этой жизни, что думать, а во второй части «По поводу мокрого снега» его автобиография, точнее эпизоды из молодости, начало личного пути в никуда.
Принцип построения повести, основанный на контрастах, Достоевский пытался объяснить в письме к брату от 13 апреля 1864 г.: «Ты понимаешь, что такое переход в музыке, - писал он. - Точно так и тут. В 1-й главе, по-видимому, болтовня, но вдруг эта болтовня в последних 2-х главах разрешается неожиданной катастрофой».
Итак, в чем же суть той «болтовни» пропащего подпольного человека? Да в том, что он сам загнал себя в это положение, но постоянно оправдывается и жалеет себя. На протяжении всей повести он повторяет одну и ту же мысль «я умный, я умный, я умный», он и вправду был умен, вся его жизнь состояла из чтения книг, ничего кроме как думать и размышлять он по факту не умел! Всех людей он делил на умников и на практический деятелей, которых он называл глупцами: «такого-то вот непосредственного человека я и считаю настоящим, нормальным человеком… Я такому человеку до крайней желчи завидую. Он глуп, я в этом с вами не спорю, но, может быть, нормальный человек и должен быть глуп, почему вы знаете?». О себе же он был еще более низкого мнения. В переводе на современный язык, герой – социопат! Далее идут все эти глубинные, душерасчленияющие его умствования. Уж о чем он только не размышлял… Тут то и раскрылся гений Достоевского, как четко он мог расписать все эти душевные и умственные шевеления. Одна из главных идей его: свобода воли человека - наибольшая ценность жизни, жизнь не имеет смысла без свободы воли (оперируя тезисами и понятиями, близкими в отдельных случаях к философским идеям Канта, Шопенгауэра, Штирнера, герой «Записок из подполья» утверждает, что философский материализм просветителей, взгляды представителей утопического социализма и позитивистов, равно как и абсолютный идеализм Гегеля, неизбежно ведут к фатализму и отрицанию свободы воли, которую он ставит превыше всего).
Во второй части, автобиографической, показана вся изнанка человека, всю жизнь добровольно просидевшего в своем коконе. Этот кокон поистине ужасен. Постоянное самоосуждение, грызня себя, низкая самооценка, страх перед людьми, зацикленность на своем низком социальном статусе. У меня чуть мозг не разорвало от того, насколько мое собственное мировоззрение схоже с описанием низменных качеств героя! Однако, в чем трагизм Достоевского? Его герой сознательно пошел по пути разврата, сознательно! И даже свой разврат он называет умильно «развратик». Там все написано подробно, как он шел, как мучился, что совершил подлого и низкого. А ведь казалось бы – все понимал человек! В итоге, наивысшим своим жизненным достижением он стал считать оскорбление женщины (труженицы публичного дома)! Он разбил ее сердце, можно сказать, дал ложную надежду, а потом хитроумно оскорбил. Вот это достижение… А ведь как он мечтал то по-началу, что она его будет любить и он ее, и как они поженятся и будут счастливы, летал в своих грезах. А потом раз, и такой номер выкинул. Да, человек совершенно закрылся в коконе и сам себя в нем сгноил.

Ну так вот, выводы… В чем актуальность произведения для нас, современников. Давайте не будем такими! Пусть антигерой останется в книге, на то они и книги, чтоб учить нас жизни. Давайте меньше думать, летать в своих мечтах и грезах, лучше быть «глупым» деятелем, чем всю жизнь гнить в подполье. Подполье это и есть «кокон», отделяющий человека от реальности. Все, хватит болтать.
"О господа, ведь я, может, потому только и считаю себя за умного человека, что всю жизнь ничего не мог ни начать, ни окончить. Пусть, пусть я болтун, безвредный, досадный болтун, как и все мы. Но что же делать, если прямое и единственное назначение всякого умного человека есть болтовня, то есть умышленное пересыпанье из пустого в порожнее".

Федор Достоевский

ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ

Часть I

ПОДПОЛЬЕ

Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю. К тому же я еще и суеверен до крайности; ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину. (Я достаточно образован, чтоб не быть суеверным, но я суеверен). Нет-с, я не хочу лечиться со злости. Вот этого, наверно, не изволите понимать. Ну-с, а я понимаю. Я, разумеется, не сумею вам объяснить, кому именно я насолю в этом случае моей злостью; я отлично хорошо знаю, что и докторам я никак не смогу «нагадить» тем, что у них не лечусь; я лучше всякого знаю, что всем этим я единственно только себе поврежу и никому больше. Но все-таки, если я не лечусь, так это со злости. Печенка болит, так вот пускай же ее еще крепче болит!

Я уже давно так живу - лет двадцать. Теперь мне сорок. Я прежде служил, а теперь не служу. Я был злой чиновник. Я был груб и находил в этом удовольствие. Ведь я взяток не брал, стало быть, должен же был себя хоть этим вознаградить. (Плохая острота; но я ее не вычеркну. Я ее написал, думая, что выйдет очень остро; а теперь, как увидел сам, что хотел только гнусно пофорсить, - нарочно не вычеркну!) Когда к столу, у которого я сидел, подходили, бывало, просители за справками, - я зубами на них скрежетал и чувствовал неумолимое наслаждение, когда удавалось кого-нибудь огорчить. Почти всегда удавалось. Большею частию все был народ робкий: известно - просители. Но из фертов я особенно терпеть не мог одного офицера. Он никак не хотел покориться и омерзительно гремел саблей. У меня с ним полтора года за эту саблю война была. Я наконец одолел. Он перестал греметь. Впрочем, это случилось еще в моей молодости. Но знаете ли, господа, в чем состоял главный пункт моей злости? Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек, что я только воробьев пугаю напрасно и себя этим тешу. У меня пена у рта, а принесите мне какую-нибудь куколку, дайте мне чайку с сахарцем, я, пожалуй, и успокоюсь. Даже душой умилюсь, хоть уж, наверно, потом буду вам на себя скрежетать зубами и от стыда несколько месяцев страдать бессонницей. Таков уж мой обычай.

Это я наврал про себя давеча, что я был злой чиновник. Со злости наврал. Я просто баловством занимался и с просителями и с офицером, а в сущности никогда не мог сделаться злым. Я поминутно сознавал в себе много-премного самых противоположных тому элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы. Я знал, что они всю жизнь во мне кишели и из меня вон наружу просились, но я их не пускал, не пускал, нарочно не пускал наружу. Они мучили меня до стыда; до конвульсий меня доводили и - надоели мне наконец, как надоели! Уж не кажется ли вам, господа, что я теперь в чем-то перед вами раскаиваюсь, что я в чем-то у вас прощенья прошу?.. Я уверен, что вам это кажется… А впрочем, уверяю вас, что мне все равно, если и кажется…

Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым. Теперь же доживаю в своем углу, дразня себя злобным и ни к чему не служащим утешением, что умный человек и не может серьезно чем-нибудь сделаться, а делается чем-нибудь только дурак. Да-с, умный человек девятнадцатого столетия должен и нравственно обязан быть существом по преимуществу бесхарактерным; человек же с характером, деятель, - существом по преимуществу ограниченным. Это сорокалетнее мое убеждение. Мне теперь сорок лет, а ведь сорок лет - это вся жизнь; ведь это самая глубокая старость. Дальше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно! Кто живет дольше сорока лет, - отвечайте искренно, честно? Я вам скажу, кто живет: дураки и негодяи живут. Я всем старцам это в глаза скажу, всем этим почтенным старцам, всем этим сребровласым и благоухающим старцам! Всему свету в глаза скажу! Я имею право так говорить, потому что сам до шестидесяти лет доживу. До семидесяти лет проживу! До восьмидесяти лет проживу!.. Постойте! Дайте дух перевести…

Наверно, вы думаете, господа, что я вас смешить хочу? Ошиблись и в этом. Я вовсе не такой развеселый человек, как вам кажется или как вам, может быть, кажется; впрочем, если вы, раздраженные всей этой болтовней (а я уже чувствую, что вы раздражены), вздумаете спросить меня: кто ж я таков именно? - то я вам отвечу: я один коллежский асессор. Я служил, чтоб было что-нибудь есть (но единственно для этого), и когда прошлого года один из отдаленных моих родственников оставил мне шесть тысяч рублей по духовному завещанию, я тотчас же вышел в отставку и поселился у себя в углу. Я и прежде жил в этом углу, но теперь я поселился в этом углу. Комната моя дрянная, скверная, на краю города. Служанка моя - деревенская баба, старая, злая от глупости, и от нее к тому же всегда скверно пахнет. Мне говорят, что климат петербургский мне становится вреден и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить. Я все это знаю, лучше всех этих опытных и премудрых советчиков и покивателей {1} знаю. Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга! Я потому не выеду… Эх! да ведь это совершенно все равно - выеду я иль не выеду.

А впрочем: о чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием?

Ответ: о себе.

Ну так и я буду говорить о себе.

Мне теперь хочется рассказать вам, господа, желается иль не желается вам это слышать, почему я даже и насекомым не сумел сделаться. Скажу вам торжественно, что я много раз хотел сделаться насекомым. Но даже и этого не удостоился. Клянусь вам, господа, что слишком сознавать - это болезнь, настоящая, полная болезнь. Для человеческого обихода слишком было бы достаточно обыкновенного человеческого сознания, то есть в половину, в четверть меньше той порции, которая достается на долю развитого человека нашего несчастного девятнадцатого столетия и, сверх того, имеющего сугубое несчастье обитать в Петербурге, самом отвлеченном и умышленном городе на всем земном шаре. (Города бывают умышленные и неумышленные). Совершенно было бы довольно, например, такого сознания, которым живут все так называемые непосредственные люди и деятели. Бьюсь об заклад, вы думаете, что я пишу все это из форсу, чтоб поострить насчет деятелей, да еще из форсу дурного тона гремлю саблей, как мой офицер. Но, господа, кто же может своими же болезнями тщеславиться, да еще ими форсить?

Впрочем, что ж я? - все это делают; болезнями-то и тщеславятся, а я, пожалуй, и больше всех. Не будем спорить; мое возражение нелепо. Но все-таки я крепко убежден, что не только очень много сознания, но даже и всякое сознание болезнь. Я стою на том. Оставим и это на минуту. Скажите мне вот что: отчего так бывало, что, как нарочно, в те самые, да, в те же самые минуты, в которые я наиболее способен был сознавать все тонкости «всего прекрасного и высокого», {2} как говорили у нас когда-то, мне случалось уже не сознавать, а делать такие неприглядные деянья, такие, которые… ну да, одним словом, которые хоть и все, пожалуй, делают, но которые, как нарочно, приходились у меня именно тогда, когда я наиболее сознавал, что их совсем бы не надо делать? Чем больше я сознавал о добре и о всем этом «прекрасном и высоком», тем глубже я и опускался в мою тину и тем способнее был совершенно завязнуть в ней. Но главная черта была в том, что все это как будто не случайно во мне было, а как будто ему и следовало так быть. Как будто это было мое самое нормальное состояние, а отнюдь не болезнь и не порча, так что, наконец, у меня и охота прошла бороться с этой порчей. Кончилось тем, что я чуть не поверил (а может, и в самом деле поверил), что это, пожалуй, и есть нормальное мое состояние. А сперва-то, вначале-то, сколько я муки вытерпел в этой борьбе! Я не верил, чтоб так бывало с другими, и потому всю жизнь таил это про себя как секрет. Я стыдился (даже, может быть, и теперь стыжусь); до того доходил, что ощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться, бывало, в иную гадчайшую петербургскую ночь к себе в угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал опять гадость, что сделанного опять-таки никак не воротишь, и внутренно, тайно, грызть, грызть себя за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась наконец в какую-то позорную, проклятую сладость и наконец - в решительное, серьезное наслаждение! Да, в наслаждение, в наслаждение! Я стою на том. Я потому и заговорил, что мне все хочется наверно узнать: бывают ли у других такие наслаждения? Я вам объясню: наслаждение было тут именно от слишком яркого сознания своего унижения; оттого, что уж сам чувствуешь, что до последней стены дошел; что и скверно это, но что и нельзя тому иначе быть; что уж нет тебе выхода, что уж никогда не сделаешься другим человеком; что если б даже и оставалось еще время и вера, чтоб переделаться во что-нибудь другое, то, наверно, сам бы не захотел переделываться; а захотел бы, так и тут бы ничего не сделал, потому что на самом-то деле и переделываться-то, может быть, не во что. А главное и конец концов, что все это происходит по нормальным и основным законам усиленного сознания и по инерции, прямо вытекающей из этих законов, а следственно, тут не только не переделаешься, да и просто ничего не поделаешь. Выходит, например, вследствие усиленного сознания: прав, что подлец, как будто это подлецу утешение, коль он уже сам ощущает, что он действительно подлец. Но довольно… Эх, нагородил-то, а что объяснил?.. Чем объясняется тут наслаждение? Но я объяснюсь! Я-таки доведу до конца! Я и перо затем в руки взял…

Герой «подполья», автор записок, - коллежский асессор, недавно вышедший в отставку по получении небольшого наследства. Сейчас ему сорок. Он живёт «в углу» - «дрянной, скверной» комнате на краю Петербурга. В «подполье» он и психологически: почти всегда один, предаётся безудержному «мечтательству», мотивы и образы которого взяты из «книжек». Кроме того, безымянный герой, проявляя незаурядный ум и мужество, исследует собственное сознание, собственную душу. Цель его исповеди - «испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?».

Он считает, что умный человек 60-х гг. XIX в. обречён быть «бесхарактерным». Деятельность - удел глупых, ограниченных людей. Но последнее и есть «норма», а усиленное сознание - «настоящая, полная болезнь». Ум заставляет бунтовать против открытых современной наукой законов природы, «каменная стена» которых - «несомненность» только для «тупого» непосредственного человека. Герой же «подполья» не согласен примириться с очевидностью и испытывает «чувство вины» за несовершенный миропорядок, причиняющий ему страдание. «Врёт» наука, что личность может быть сведена к рассудку, ничтожной доле «способности жить», и «расчислена» по «табличке». «Хотенье» - вот «проявление всей жизни». Вопреки «научным» выводам социализма о человеческой природе и человеческом благе он отстаивает своё право к «положительному благоразумию примешать пошлейшую глупость единственно для того, чтоб самому себе подтвердить, что люди все ещё люди, а не фортепьянные клавиши, на которых играют сами законы природы собственноручно...».

«В наш отрицательный век» «герой» тоскует по идеалу, способному удовлетворить его внутреннюю «широкость». Это не наслаждение, не карьера и даже не «хрустальный дворец» социалистов, отнимающий у человека самую главную из «выгод» - собственное «хотенье». Герой протестует против отождествления добра и знания, против безоговорочной веры в прогресс науки и цивилизации. Последняя «ничего не смягчает в нас», а только вырабатывает «многосторонность ощущений», так что наслаждение отыскивается и в унижении, и в «яде неудовлетворённого желания», и в чужой крови... Ведь в человеческой природе не только потребность порядка, благоденствия, счастья, но и - хаоса, разрушения, страдания. «Хрустальный дворец», в котором нет места последним, несостоятелен как идеал, ибо лишает человека свободы выбора. И потому уж лучше - современный «курятник», «сознательная инерция», «подполье».

Но тоска по «действительности», бывало, гнала из «угла». Одна из таких попыток подробно описана автором записок.

В двадцать четыре года он еше служил в канцелярии и, будучи «ужасно самолюбив, мнителен и обидчив», ненавидел и презирал, «а вместе с тем и боялся» «нормальных» сослуживцев. Себя считал «трусом и рабом», как всякого «развитого и порядочного человека». Общение с людьми заменял усиленным чтением, по ночам же «развратничал» в «тёмных местах».

Как-то раз в трактире, наблюдая за игрой на биллиарде, случайно преградил дорогу одному офицеру. Высокий и сильный, тот молча передвинул «низенького и истощённого» героя на другое место. «Подпольный» хотел было затеять «правильную», «литературную» ссору, но «предпочёл озлобленно стушеваться» из боязни, что его не примут всерьёз. Несколько лет он мечтал о мщении, много раз пытался не свернуть первым при встрече на Невском. Когда же, наконец, они «плотно стукнулись плечо о плечо», то офицер не обратил на это внимания, а герой «был в восторге»: он «поддержал достоинство, не уступил ни на шаг и публично поставил себя с ним на равной социальной ноге».

Потребность человека «подполья» изредка «ринуться в общество» удовлетворяли единичные знакомые: столоначальник Сеточкин и бывший школьный товарищ Симонов. Во время визита к последнему герой узнает о готовящемся обеде в честь одного из соучеников и «входит в долю» с другими. Страх перед возможными обидами и унижениями преследует «подпольного» уже задолго до обеда: ведь «действительность» не подчиняется законам литературы, а реальные люди едва ли будут исполнять предписанные им в воображении мечтателя роли, например «полюбить» его за умственное превосходство. На обеде он пытается задеть и оскорбить товарищей. Те в ответ перестают его замечать. «Подпольный» впадает в другую крайность - публичное самоуничижение. Сотрапезники уезжают в бордель, не пригласив его с собой. Теперь, для «литературности», он обязан отомстить за перенесённый позор. С этой целью едет за всеми, но они уже разошлись по комнатам проституток. Ему предлагают Лизу.

После «грубого и бесстыжего» «разврата» герой заводит с девушкой разговор. Ей 20 лет, она мещанка из Риги и в Петербурге недавно. Угадав в ней чувствительность, он решает отыграться за перенесённое от товарищей: рисует перед Лизой живописные картины то ужасного будущего проститутки, то недоступного ей семейного счастья, войдя «в пафос до того, что у самого горловая спазма приготовлялась». И достигает «эффекта»: отвращение к своей низменной жизни доводит девушку до рыданий и судорог. Уходя, «спаситель» оставляет «заблудшей» свой адрес. Однако сквозь «литературность» в нем пробиваются подлинная жалость к Лизе и стыд за своё «плутовство».

Через три дня она приходит. «Омерзительно сконфуженный» герой цинично открывает девушке мотивы своего поведения, однако неожиданно встречает с её стороны любовь и сочувствие. Он тоже растроган: «Мне не дают... Я не могу быть... добрым!» Но вскоре устыдившись «слабости», мстительно овладевает Лизой, а для полного «торжества» - всовывает ей в руку пять рублей, как проститутке. Уходя, она незаметно оставляет деньги.

«Подпольный» признается, что писал свои воспоминания со стыдом, И все же он «только доводил в жизни до крайности то», что другие «не осмеливались доводить и до половины». Он смог отказаться от пошлых целей окружающего общества, но и «подполье» - «нравственное растление». Глубокие же отношения с людьми, «живая жизнь», внушают ему страх.

Герой «подполья», автор записок, - коллежский асессор, недавно вышедший в отставку по получении небольшого наследства. Сейчас ему сорок. Он живет «в углу» - «дрянной, скверной» комнате на краю Петербурга. В «подполье» он и психологически: почти всегда один, предается безудержному «мечтательству», мотивы и образы которого взяты из «книжек». Кроме того, безымянный герой, проявляя незаурядный ум и мужество, исследует собственное сознание, собственную душу. Цель его исповеди - «испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?».

Он считает, что умный человек 60-х гг. XIX в. обречен быть «бесхарактерным». Деятельность - удел глупых, ограниченных людей. Но последнее и есть «норма», а усиленное сознание - «настоящая, полная болезнь». ум заставляет бунтовать против открытых современной наукой законов природы, «каменная стена» которых - «несомненность» только для «тупого» непосредственного человека. Герой же «подполья» не согласен примириться с очевидностью и испытывает «чувство вины» за несовершенный миропорядок, причиняющий ему страдание. «Врет» наука, что личность может быть сведена к рассудку, ничтожной доле «способности жить», и «расчислена» по «табличке». «Хотенье» - вот «проявление всей жизни». Вопреки «научным» выводам социализма о человеческой природе и человеческом благе он отстаивает свое право к «положительному благоразумию примешать <…> пошлейшую глупость <…> единственно для того, чтоб самому себе подтвердить <…>, что люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши, на которых <…> играют сами законы природы собственноручно…».

«В наш отрицательный век» «герой» тоскует по идеалу, способному удовлетворить его внутреннюю «широкость». Это не наслаждение, не карьера и даже не «хрустальный дворец» социалистов, отнимающий у человека самую главную из «выгод» - собственное «хотенье». Герой протестует против отождествления добра и знания, против безоговорочной веры в прогресс науки и цивилизации. Последняя «ничего не смягчает в нас», а только вырабатывает «многосторонность ощущений», так что наслаждение отыскивается и в унижении, и в «яде неудовлетворенного желания», и в чужой крови… Ведь в человеческой природе не только потребность порядка, благоденствия, счастья, но и - хаоса, разрушения, страдания. «Хрустальный дворец», в котором нет места последним, несостоятелен как идеал, ибо лишает человека свободы выбора. И потому уж лучше - современный «курятник», «сознательная инерция», «подполье».

Но тоска по «действительности», бывало, гнала из «угла». Одна из таких попыток подробно описана автором записок.

В двадцать четыре года он еше служил в канцелярии и, будучи «ужасно самолюбив, мнителен и обидчив», ненавидел и презирал, «а вместе с тем <…> и боялся» «нормальных» сослуживцев. Себя считал «трусом и рабом», как всякого «развитого и порядочного человека». Общение с людьми заменял усиленным чтением, по ночам же «развратничал» в «темных местах».

Как-то раз в трактире, наблюдая за игрой на биллиарде, случайно преградил дорогу одному офицеру. Высокий и сильный, тот молча передвинул «низенького и истощенного» героя на другое место. «Подпольный» хотел было затеять «правильную», «литературную» ссору, но «предпочел <…> озлобленно стушеваться» из боязни, что его не примут всерьез. Несколько лет он мечтал о мщении, много раз пытался не свернуть первым при встрече на Невском. Когда же, наконец, они «плотно стукнулись плечо о плечо», то офицер не обратил на это внимания, а герой «был в восторге»: он «поддержал достоинство, не уступил ни на шаг и публично поставил себя с ним на равной социальной ноге».

Потребность человека «подполья» изредка «ринуться в общество» удовлетворяли единичные знакомые: столоначальник Сеточкин и бывший школьный товарищ Симонов. Во время визита к последнему герой узнает о готовящемся обеде в честь одного из соучеников и «входит в долю» с другими. Страх перед возможными обидами и унижениями преследует «подпольного» уже задолго до обеда: ведь «действительность» не подчиняется законам литературы, а реальные люди едва ли будут исполнять предписанные им в воображении мечтателя роли, например «полюбить» его за умственное превосходство. На обеде он пытается задеть и оскорбить товарищей. Те в ответ перестают его замечать. «Подпольный» впадает в другую крайность - публичное самоуничижение. Сотрапезники уезжают в бордель, не пригласив его с собой. Теперь, для «литературности», он обязан отомстить за перенесенный позор. С этой целью едет за всеми, но они уже разошлись по комнатам проституток. Ему предлагают Лизу.

После «грубого и бесстыжего» «разврата» герой заводит с девушкой разговор. Ей 20 лет, она мещанка из Риги и в Петербурге недавно. Угадав в ней чувствительность, он решает отыграться за перенесенное от товарищей: рисует перед Лизой живописные картины то ужасного будущего проститутки, то недоступного ей семейного счастья, войдя «в пафос до того, что у <…> самого горловая спазма приготовлялась». И достигает «эффекта»: отвращение к своей низменной жизни доводит девушку до рыданий и судорог. уходя, «спаситель» оставляет «заблудшей» свой адрес. Однако сквозь «литературность» в нем пробиваются подлинная жалость к Лизе и стыд за свое «плутовство».

Через три дня она приходит. «Омерзительно сконфуженный» герой цинично открывает девушке мотивы своего поведения, однако неожиданно встречает с ее стороны любовь и сочувствие. Он тоже растроган: «Мне не дают… Я не могу быть… добрым!» Но вскоре устыдившись «слабости», мстительно овладевает Лизой, а для полного «торжества» - всовывает ей в руку пять рублей, как проститутке. уходя, она незаметно оставляет деньги.

«Подпольный» признается, что писал свои воспоминания со стыдом, И все же он «только доводил в <…> жизни до крайности то», что другие «не осмеливались доводить и до половины». Он смог отказаться от пошлых целей окружающего общества, но и «подполье» - «нравственное растление». Глубокие же отношения с людьми, «живая жизнь», внушают ему страх.

Вы прочитали краткое содержание повести Записки из подполья. В разделе нашего сайта - краткие содержания , вы можете ознакомиться с изложением других известных произведений.

Обращаем ваше внимание, что краткое содержание повести "Записки из подполья" не отражает полной картины событий и характеристику персонажей. Рекомендуем вам к прочтению полную версию произведения.



Понравилась статья? Поделитесь ей
Наверх