Манн смерть в венеции анализ. Смерть в венеции

В раннем творчестве Т. Манна зрелый его реализм полнее всего предвосхищает новелла «Смерть в Венеции» (1912). Именно в этой новелле всего заметней, как взаимоотношения художника и жизни начинают значить гораздо больше того, что в них, казалось бы, содержится. Пара противостоящих друг другу и в то же время связанных понятий «искусство» - «жизнь», так же как и многие другие постоянно возникающие под пером писателя противопоставления: порядок - хаос, разум - неуправляемая стихия страстей, здоровье - болезнь, многократно высвеченные с разных сторон, в обилии своих возможных положительных и отрицательных значений образуют в конце концов плотно сплетенную сеть из разнозаряженных образов и понятий, которая «ловит» в себя гораздо больше действительности, чем это выражено в сюжете. Технику манновского письма, впервые оформившуюся в «Смерти в Венеции», а затем виртуозно им разработанную в романах «Волшебная гора» и «Доктор Фаустус», можно определить как письмо вторым слоем, поверх написанного, на грунтовке сюжета. Только при поверхностном чтении можно воспринять «Смерть в Венеции» просто как историю о престарелом писателе, внезапно охваченном страстью к прекрасному Тадзио. Эта история значит еще и гораздо больше. «Не могу забыть чувства удовлетворения, чтобы не сказать - счастья, - написал Томас Манн через много лет после выхода в свет в 1912 г. этой новеллы, - которое порой охватывало меня тогда во время писания. Все вдруг сходилось, все сцеплялось, и кристалл был чист».

Манн создает поразительный по художественности и силе разоблачения образ писателя – модерниста, автора «Ничтожного». Характерно, что Манн избрал именно такое название для шедевра Ашенбаха. Ашенбах –тот, то «отлил в столь образцово чистые формы свое неприятие боегмы, мутных глубин бытия, тот, кто устоял перед соблазном бездны и презрел презренное».

Главный герой новеллы, писатель Густав Ашенбах, - человек внутренне опустошенный, но каждодневно усилием воли и самодисциплиной побуждающий себя к упорному, кропотливому труду. Выдержка и самообладание Ашенбаха делают его похожим на Томаса Будденброка. Однако его стоицизм, лишенный нравственной опоры, обнаруживает свою несостоятельность. В Венеции писатель попадает под неодолимую власть унизительной противоестественной страсти. Внутренний распад прорывает непрочную оболочку выдержки и добропорядочности. Но тема распада и хаоса связана не только с главным героем новеллы. В Венеции вспыхивает холера. Над городом висит сладковатый запах гниения. Неподвижные очертания прекрасных дворцов и соборов скрывают заразу, болезнь и гибель. В такого рода «тематичности» картин и деталей, гравировке «по уже написанному» Т. Манн достиг уникального, изощренного мастерства.

Фигура художника оказывается незаменимым фокусом, способным свести к единству процессы внутренние и внешние. Смерть в Венеции - это не только смерть Ашенбаха, это разгул смерти, означающий и катастрофичность всей европейской действительности накануне первой мировой войны. Недаром в первой фразе новеллы говорится о «19.. годе, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент...».

Тема искусства и художника - главная в новелле «Смерть в Венеции» (1912). В центре новеллы - психологически сложный образ писателя декадентсткого толка Густава фон Ашенбаха. Вместе с тем неправомерно полагать, что Ашенбах - едва ли не квинтэссенция декадентских настроений. Ашенбах отливает в «образцово чистые формы свое неприятие богемы». Для Ашенбаха важны положительные ценности, он хочет помочь себе и другим. В образе гл. гер. есть автобиографические черты, например в описании его жизненных привычек, особенностей работы, склонности к иронии и сомнениям. Ашенбах - прославленный мастер, претендующий на духовный аристократизм, а избранные страницы из его сочинений включены в школьные хрестоматии.

На страницах новеллы Ашенбах предстает в тот момент, когда его одолевает хандра. А отсюда - потребность бежать, найти некое успокоение. Ашенбах покидает Мюнхен, центр немецкого искусства, и отправляется в Венецию, «всемирно известный уголок на ласковом юге».

В Венеции Ашенбах останавливается в р роскошной гостинице, но приятная праздность не уберегает его от внутреннего смятения и тоски, которые вызвали болезненную страсть к красивому мальчику Тадзио. Ашенбах начинает стыдится своей старости, пробует омолодиться с помощью косметических ухищрений. Его чувство собственного достоинства вступает в конфликт с темные влечением; его не покидают кошмары и видения. Ашенбаха даже радует начавшаяся эпидемия холеры, повергающая в панику туристов и горожан. Преследуя Тадзио, Ашенбах забывает о предосторожности и заболевает холерой («есть вонючие ягоды» - примечание Ц.) Смерть настигает его на берегу моря, когда он не может оторвать взгляда от Тадзио.

В финале новеллы разлито тонкое ощущение тревоги, чего-то неуловимого и страшного.

71. Особенности строения повести Гамсуна «Голод»

Внимание – вопрос пересекается с №72, т.к. особенности строения подчинены задачам психологического анализа J

В «Голоде» мы видим ломку привычной жанровой формы . Эту повесть называли «эпосом в прозе, Одиссеей голодающего». Сам Гамсун в письмах говорил, что «Голод» не является романом в обычном понимании, и предложил даже назвать его «серией анализов» душевного состояния героя. Многие иследователи считают, что повествовательная манера Гамсуна в «Голоде» предвосхищает технику «потока сознания».

Художественное своеобразие романа, в основу которого легли личные переживания Гамсуна прежде всего в том, что повествование в нем полностью подчинено задачам психологического анализа.

Гамсун пишет о голодающем человеке, но в отличие от авторов, обращавшихся до него к этой теме (в их числе он называет Хьелланна и Золя), переносит акцент с внешнего на внутреннее, с условий жизни человека на «тайны и загадки» его души. Объектом авторского исследования становится расщепленное сознание героя

Герой бунтует против унизительных жизненных условий, воссозданных в духе Золя с ужасающими натуралистическими подробностями, гневно нападает на Бога, объявляя преследующие его несчастья «делом рук Божьих», но никогда НЕ говорит о том, что в его отчаянной нужде повинно общество.

72. Психологизм и символика повести К. Гамсуна «Голод»

Эстетические принципы Гамсуна:

Гамсун предлогал свою программу обновления национального искусства. Он критиковал отечественную литературу главным образом за отсутствие психологической глубины. «Литература эта материалистическая по сути интересовалась больше нравами, нежели людьми, а значит, общественными вопросами больше, нежели человеческими душами». «Все дело в том, - подчеркивал он, - что наша литература следовала демократическому принципу и, оставляя в стороне поэзию и психологизм, предназналалась для людей, духовно недостаточно развитых».

Отвергая искусство, ориентированное на создание «типов» и «характеров», Гамсун ссылался на художественный опыт Достоевского и Стриндберга. Гамсун говорил: «Мне недостаточно описать сумму поступков, которые совершают мои персонажи. Мне необходимо высветить их души, исследовать их со всех точек зрения, проникнуть во все их тайники, рассмотреть их под микроскопом».

Голод

Гамсун пишет о голодающем человеке, но в отличие от авторов, обращавшихся до него к этой, переносит акцент с внешнего на внутреннее, с условий жизни человека на «тайны и загадки» его души. Объектом авторского исследования становится расщепленное сознание героя, его восприятие происходящих событий для Гамсуна важнее самих событий.

Оказавшись на самом дне, на каждом шагу сталкиваясь с унижениями и насмешками, больно ранящими его самолюбие и гордость, он все равно ощущает себя, благодаря силе своего воображения и таланту, существом высшим, не нуждающимся в общественном сострадании, Его окружает мир, предельно суженный возможностями его личностного восприятия.

В этом таинственном непонятном мире, почти утратившем свои реальные очертания, царит хаос, вызывая у героя чувство внутреннего дискомфорта, которое прорывается в его неконтролируемых ассоциациях, резкой смене настроений, спонтанных реакциях и поступках . Редкую душевную восприимчивость героя еще более обостряет «радостное безумие голода», пробуждая в нем «какие-то странные, небывалые ощущении», «самые изощренные мысли».

Воображение причудливо раскрашивает действительность: газетный сверток в руках у незнакомого старика становится «опасными бумагами», понравившаяся молодая женщина - неземной красавицей с экзотическим именем «Илаяли». Даже звучание имен должно помочь созданию образа, считал Гамсун. Воображение увлекает героя в дивные и прекрасные мечты, только в мечтах он предается почти зкстатическому ощущению полноты жизни, хотя бы на время забывая о том мрачном отвратительном мире, который посягает на его духовную свободу и где он чувствует себя, как герой Камю, посторонним.

73. Тема любви и её образное решение в повести Гамсуна «Пан»

Проблемы любви и пола - важнейшие для Гамсуна проблемы жизни; по Г. - любовь - борьба между полами, роковое и неизбежное зло, ибо счастливой любви нет. Она - основа жизни. «Любовь - это первое слово, произнесенное богом, первая мысль, осенившая его» («Пан»).

В повести «Пан» Гамсун, по его словам, «попытался воспеть культ природы, чувствительность и сверхчувствительность ее поклонника в духе Руссо».

Томас Глан, охотник и мечтатель, сменивший военную форму на «одежду Робинзона», не в силах забыть «незакатные дни» одного короткого северного лета. Желание наполнить душу смешанными с болью сладостными мгновениями прошлого заставляет его взяться за перо. Так рождается поэтическая история о любви, одной из самых непостижимых тайн мироздания.

Лес для Глана не просто уголок природы, но поистине обетованная земля. Только в лесу он «чувствует себя сильным и здоровым» и ничто не омрачает его душу. Ложь, насквозь пропитавшая все поры общества, вызывает у него отвращение. Здесь же он может быть самим собой и жить по-настоящему полной жизнью, неотделимой от сказочных видений и грез.

Именно чувственное постижение мира открывает Глану мудрость жизни, недоступную голому рационализму. Ему кажется, что он проник в душу природы, очутился один на один с божеством, от которого зависит ход земной жизни. Этот пантеизм, слияние с природой дают ему ощущение свободы, недоступное городскому человеку.

Преклонение перед природой перекликается в душе Глана с еще более сильным чувством - любовью к Эдварде. Полюбив, он еще острее воспринимает красоту мира, еще полнее сливается с природой: «Чему я так радуюсь? Мысли, воспоминанию, лесному шуму, человеку? Я думаю о ней, я закрываю глаза и стою тихо-тихо и думаю о ней, я считаю минуты». Любовные переживания высвечивают самое тайное, сокровенное в душе героя. Его порывы безотчетны, почти не объяснимы. Они толкают Глана на неожиданные для него самого и окружающих поступки. Бушующие в нем эмоциональные бури отражаются в его странном поведении.

Гамсун сосредоточивает внимание на трагической стороне любви, когда обвинения и обиды делают невозможным союз двух сердец, обрекая любящих на страдания. Доминирующая в романе тема «любви-страдании» достигает кульминации в эпизоде прощания, когда Эдварда просит оставить ей на память его собаку. В любовном безумии Глан не щадит и Эзопа: Эдварде приносят мертвого пса - Глан не хочет, чтобы Эзопа мучили так же, как и его.

Первоначальное, рабочее название романа было «Эдварда», по имени главной героини, однако оно не отражало замысла Гамсуна. И когда роман был уже завершен, в письме своему издателю он сообщил, что решил назвать его «Паном ».

С Паном (языческим «божеством всего») герой романа связан множеством невидимых нитей. У самого Глана тяжелый «звериный» взгляд, приковывающий к нему внимание женщин. Фигурка Пана на пороховнице - не намек ли на то, что своими успехами на охоте и в любви Глан обязан его покровительству? Когда же Глану показалось, будто «трясущийся от смеха» Пан тайком наблюдает за ним, то он сразу понял, что ему не совладать с любовью к Эдварде.

Пан - воплощение стихийного жизненного начала, которое живет в каждом из героев: и в Глане, и в Эдварде, и в Еве. Эту особенность романа отметил еще А. И. Куприн: «…главное лицо остается почти не названным - это могучая сила природы, великий Пан, дыхание которого слышится и в морской буре, и в белых ночах с северным сиянием… и в тайне любви неудержимо соединяющей людей, животных и цветы»


КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ

Голод

Воскрешаются события 1886 года в Христиании (нынешний Осло), когда Гамсун находился на пороге голодной смерти (автобиографический характер).

Рассказчик ютится в жалкой каморке на чердаке, его постоянно терзают муки голода. Начинающий литератор пытается зарабатывать, пристраивая в газеты свои статьи, заметки, фельетоны, но для жизни этого мало, и он впадает в полную нищету. Он тоскливо размышляет о том, как медленно и неуклонно катится под гору. Кажется, единственный выход - подыскать постоянный заработок, и он принимается изучать объявления в газетах о найме на работу. Но для того, чтобы занять место кассира, требуется внести залог, а денег нет, в пожарники же его не берут, поскольку он носит очки.

Герой испытывает слабость, головокружение, тошноту. Хронический голод вызывает перевозбуждение. Он взвинчен, нервозен и раздражителен. Днем он предпочитает проводить время в парке - там он обдумывает темы будущих работ, делает наброски. Странные мысли, слова, образы, фантастические картины проносятся в его мозгу.

Он поочередно отдал в залог все, что у него было, - все хозяйственные домашние мелочи, все книги до одной. Когда проводятся аукционы, он развлекает себя тем, что следит, в чьи руки переходят его вещи, и если им достается хороший хозяин, ощущает удовлетворение.

Тяжелый затяжной голод вызывает неадекватное поведение героя, часто он поступает вопреки житейским нормам. Следуя внезапному порыву, он отдает ростовщику свой жилет, а деньги вручает нищему калеке, и одинокий, голодающий продолжает бродить среди массы сытых людей, остро чувствуя полное пренебрежение окружающих.

Его переполняют замыслы новых статей, но редакторы отвергают его сочинения: слишком уж отвлеченные темы он выбирает, читатели газет не охотники до заумных рассуждений.

Голод мучает его постоянно, и чтобы заглушить его, он то жует щепку или оторванный от куртки карман, то сосет камешек или подбирает почерневшую апельсиновую корку. На глаза попадается объявление, что есть место счетовода у торговца, но снова неудача.

Размышляя о преследующих его злоключениях, герой задается вопросом, почему же именно его избрал Бог для своих упражнений, и приходит к неутешительному выводу: видимо, попросту решил погубить.

Нечем заплатить за квартиру, нависла опасность оказаться на улице. Надо написать статью, на этот раз ее обязательно примут - подбадривает он себя, а получив деньги, можно будет хоть как-то продержаться. Но, как нарочно, работа не двигается, нужные слова не приходят. Но вот наконец найдена удачная фраза, а дальше только успевай записывать. Наутро готово пятнадцать страниц, он испытывает своеобразную эйфорию - обманчивый подъем сил. Герой с трепетом ожидает отзыва - что, если статья покажется посредственной.

Долгожданного гонорара хватает ненадолго. Квартирная хозяйка рекомендует подыскать другое жилье, он вынужден провести ночь в лесу. Приходит мысль отдать старьевщику одеяло, которое некогда одолжил у приятеля, - единственное свое оставшееся достояние, но тот отказывается. Поскольку герой вынужден повсюду носить одеяло с собой, он заходит в магазин и просит приказчика запаковать его в бумагу, якобы внутри две дорогие вазы, предназначенные к пересылке. Встретив с этим свертком на улице знакомого, уверяет его, что получил хорошее место и купил ткани на костюм, нужно же приодеться. Подобные встречи выбивают его из колеи, сознавая, сколь жалок его вид, он страдает от унизительности своего положения.

Голод становится вечным спутником, физические мучения вызывают отчаяние, гнев, озлобленность. Безуспешными оказываются все попытки раздобыть хоть немного денег. Почти на грани голодного обморока герой раздумывает, не зайти ли в булочную и попросить хлеба. Потом он выпрашивает у мясника кость, якобы для собаки, и, свернув в глухой переулок, пробует глодать ее, обливаясь слезами. Однажды приходится даже искать ночлега в полицейском участке под вымышленным предлогом, что засиделся в кофейне и потерял ключи от квартиры. Герой проводит в любезно предоставленной ему отдельной камере ужасную ночь, сознавая, что к нему подступает безумие. Утром он с досадой наблюдает, как задержанным раздают талоны на питание, ему-то, к сожалению, не дадут, ведь накануне, не желая, чтобы в нем видели бездомного бродягу, он представился стражам порядка журналистом.

Герой размышляет о вопросах морали: сейчас бы он безо всякого зазрения совести присвоил потерянный школьницей на улице кошелек или подобрал бы монетку, оброненную бедной вдовой, будь она у нее даже единственной.

На улице он сталкивается с редактором газеты, который из сочувствия дает ему некоторую сумму денег в счет будущего гонорара. Это помогает герою вновь обрести крышу над головой, снять жалкую, грязную «комнату для приезжих». В нерешительности он приходит в лавку за свечой, которую намеревается попросить в долг. Он напряженно работает дни и ночи напролет. Приказчик же по ошибке вместе со свечой вручает ему еще сдачу. Не веря неожиданной удаче, нищий литератор спешит покинуть лавку, но его мучает стыд, и он отдает деньги уличной торговке пирожками, весьма озадачив старуху. Спустя некоторое время герой решает покаяться приказчику в содеянном, но не встречает понимания, его принимают за помешанного. Шатаясь от голода, он находит торговку пирожками, рассчитывая хоть немного подкрепиться - ведь он однажды сделал для нее доброе дело и вправе рассчитывать на отзывчивость, - но старуха с руганью отгоняет его, отнимает пирожки.

Однажды герой встречает в парке двух женщин и увязывается за ними, при этом ведет себя нахально, назойливо и довольно глупо. Фантазии по поводу возможного романа, как всегда, заводят его весьма далеко, но, к его удивлению, история эта имеет продолжение. Он называет незнакомку Илаяли - бессмысленным, музыкально звучащим именем, передающим ее обаяние и загадочность. Но их отношениям не суждено развиться, они не могут преодолеть разобщенности.

И снова нищенское, голодное существование, перепады настроения, привычная замкнутость на себе, своих мыслях, ощущениях, переживаниях, неудовлетворенная потребность в естественных человеческих взаимоотношениях.

Решив, что необходимо кардинальным образом изменить жизнь, герой поступает матросом на корабль.

Автор использует форму повествования от первого лица. Его герой - тридцатилетний лейтенант Томас Глан вспоминает события, произошедшие два года назад, в 1855 г. Толчком же послужило пришедшее по почте письмо - в пустом конверте лежали два зеленых птичьих пера. Глан решает для собственного удовольствия и дабы просто скоротать время написать о том, что ему довелось пережить. Тогда где-то около года он провел на самом севере Норвегии, в Нурланне.

Глан живет в лесной сторожке вместе со своим охотничьим псом Эзопом. Ему кажется, что только здесь, вдалеке от чуждой ему городской суеты, среди полного одиночества, наблюдая за неспешной жизнью природы, любуясь красками леса и моря, ощущая их запахи и звуки, он по-настоящему свободен и счастлив.

Однажды он пережидает дождь в лодочном сарае, где также укрываются от ливня местный богач купец Мак с дочерью Эдвардой и доктор из соседнего прихода. Случайный эпизод почти не оставляет следа в душе Глана.

Встречая на пристани почтовый пароход, он обращает внимание на молодую хорошенькую девушку Еву, которую принимает за дочь сельского кузнеца.

Глан добывает пропитание охотой, отправляясь в горы, берет сыр у лопарей-оленеводов. Любуясь величественной красотой природы, он ощущает себя неотделимой ее частичкой, он сторонится общества людей, размышляя над суетностью их помыслов и поступков. Среди буйства весны он испытывает странное, будоражущее чувство, которое сладко тревожит и пьянит душу.

В гости к Глану наведываются Эдварда и доктор. Девушка в восхищении от того, как охотник обустроил свой быт, но все же лучше будет, если он станет обедать у них в доме. Доктор рассматривает охотничье снаряжение и замечает фигурку Пана на пороховнице, мужчины долго рассуждают о боге лесов и полей, полном страстной влюбленности.

Глан спохватывается, что всерьез увлекся Эдвардой, он ищет новой встречи с ней, а потому отправляется в дом Мака. Там он проводит скучнейший вечер в обществе гостей хозяина, занятых карточной игрой, а Эдварда совсем не обращает на него внимания. Возвращаясь в сторожку, он с удивлением отмечает, что Мак ночью пробирается в дом кузнеца. А сам Глан охотно принимает у себя повстречавшуюся пастушку.

Глан объясняет Эдварде, что занимается охотой не ради убийства, а чтобы прожить. Скоро отстрел птиц и зверей будет запрещен, тогда придется рыбачить. Глан с таким упоением рассказывает о жизни леса, что это производит впечатление на купеческую дочь, ей еще не приходилось слышать столь необычных речей.

Эдварда приглашает Глана на пикник и всячески подчеркивает на людях свое к нему расположение. Глан чувствует себя неловко, пытается сгладить опрометчивые выходки девушки. Когда же на следующий день Эдварда признается, что любит его, он теряет голову от счастья.

Любовь захватывает их, но отношения молодых людей складываются трудно, происходит борьба самолюбии. Эдварда капризна и своевольна, странность и нелогичность ее поступков порой выводит Глана из себя. Однажды он в шутку дарит девушке на память два зеленых пера.

Сложные любовные переживания вконец изматывают Глана, и когда к нему в сторожку приходит влюбленная в него Ева, это приносит облегчение в его мятущуюся душу. Девушка простодушна и добросердечна, ему хорошо и спокойно с ней, ей он может высказывать наболевшее, пусть она даже и не способна понять его.

В крайне взвинченном состоянии возвращается Глан к себе в сторожку после бала, устроенного Эдвардой, сколько колкостей и неприятных моментов довелось ему претерпеть в тот вечер! А еще он испытывает бешеную ревность к доктору, хромой соперник имеет явное преимущество. От досады Глан простреливает себе ногу.

У лечащего его доктора Глан допытывается, была ли у них с Эдвардой взаимная склонность? Доктор явно сочувствует Глану. У Эдварды сильный характер и несчастный нрав, поясняет он, она ожидает от любви чуда и надеется на появление сказочного принца. Властная и гордая, она привыкла во всем верховодить, и увлечения в сущности не затрагивают ее сердца.

Мак привозит в дом гостя, барона, с которым Эдварда отныне проводит все время. Глан ищет утешения в обществе Евы, он счастлив с ней, однако же она не заполняет ни его сердца, ни его души. Мак узнает об их отношениях и мечтает только о том, как бы избавиться от соперника.

При встречах с Эдвардой Глан сдержанно холоден. Он решил, что не даст больше себя морочить своевольной девчонке, темной рыбачке. Эдварда уязвлена, узнав о связи Глана с Евой. Она не упускает случая съязвить на его счет по поводу интрижки с чужой женой. Глан неприятно удивлен, узнав об истинном положении дел, он пребывал в уверенности, что Ева - дочь кузнеца.

Мстительный Мак поджигает его сторожку, и Глан вынужден перебраться в заброшенную рыбачью хибарку у пристани. Узнав об отъезде барона, он решает отметить это событие своеобразным салютом. Глан подкладывает порох под скалу, намереваясь в момент отплытия парохода поджечь фитиль и устроить необыкновенное зрелище. Но Мак догадывается о его замысле. Он подстраивает так, что в момент взрыва на берегу под скалой оказывается Ева, которая погибает под обвалом.

Глан приходит в дом Мака сообщить о своем отъезде. Эдварда абсолютно спокойно воспринимает его решение. Она просит только оставить ей на память Эзопа. Глану кажется, что она станет мучить собаку, то ласкать, то сечь плеткой. Он убивает пса и посылает Эдварде его труп.

Два года прошло, а вот надо же - ничего не забыто, ноет душа, холодно и тоскливо, размышляет Глан. Что, если уехать развеяться, поохотиться где-нибудь в Африке или Индии?

Эпилогом к роману служит новелла «Смерть Глана», события которой относятся к 1861 г. Это записки человека, который был с Гланом в Индии, где они вместе охотились. Именно он, спровоцированный Гланом, выстрелил ему прямо в лицо, представив случившееся как несчастный случай. Он нисколько не раскаивается в содеянном. Он ненавидел Глана, который, казалось, искал гибели и получил то, что хотел.

Томас Манн

Смерть в Венеции

© S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main, 2005

© Перевод. С. Апт, наследники, 2017

© Перевод. В. Курелла, наследники, 2017

© Перевод. Н. Ман, наследники, 2017

© Перевод. М. Рудницкий, 2017

© Перевод. Е. Шукшина, 2017

© Издание на русском языке AST Publishers, 2017

После всего, что случилось, под занавес, как, ей-богу, достойный финал всего этого жизнь, моя жизнь – «всё это», скопом – внушает мне одно отвращение; оно душит меня, преследует, приводит в содрогание, давит, и, как знать, рано или поздно, возможно, даст необходимый толчок, чтобы мне подвести черту под этой до неприличия смехотворной комедией и убраться отсюда подобру-поздорову. И тем не менее вполне вероятно, я еще какое-то время протяну, еще три месяца или шесть буду продолжать есть, спать, чем-то заниматься – так же машинально, упорядоченно и безмятежно, как протекала моя внешняя жизнь эту зиму – в чудовищном противоречии опустошительному процессу распада внутри. Внутренние переживания человека тем сильнее, тем острее, чем уединеннее, безмятежнее, бесстрастнее он живет внешне – разве нет? Но делать нечего: жить приходится; и если ты отказываешься быть человеком действия и уходишь в самый мирный затвор, то жизненные неурядицы обрушатся на тебя изнутри и тебе неминуемо придется проявить характер там, будь ты хоть героем, хоть шутом.

Я приготовил эту чистую тетрадь, чтобы рассказать свою «историю». Интересно, зачем? Чтоб хоть чем-то заняться? Или от страсти к психологии? Чтобы испытать от необходимости всего этого удовольствие? Ведь необходимость дает такое утешение! Или чтобы получить секундное наслаждение от какого-то превосходства над самим собой, чего-то вроде равнодушия? Ибо равнодушие есть своеобразное счастье, уж я-то знаю…

Он в такой глуши, этот старинный городок с узкими петляющими улицами, над которыми возвышаются высокие фронтоны, с готическими церквами, фонтанами, хлопотливыми, солидными, простыми людьми и большим поседевшим от старости патрицианским домом, где я вырос.

Дом стоял в центре города и пережил четыре поколения состоятельных, уважаемых купцов. Над входной дверью значилось «Ora et labora» , и когда вы оставляли позади широкую каменную прихожую, которую сверху огибала деревянная беленая галерея и поднимались по широкой лестнице, нужно было еще пройти просторную переднюю и маленькую темную колоннаду, лишь тогда, открыв одну из высоких белых дверей, вы оказывались в гостиной, где мать играла на рояле.

Она сидела в полумраке, поскольку окна были задернуты тяжелыми темно-красными шторами, и белые фигурки богов на обоях, словно двигаясь, отделяясь от голубого фона, прислушивались к тяжелым, глубоким первым звукам одного из шопеновских ноктюрнов, которые она любила больше всего и играла очень медленно, словно чтобы до дна насладиться печалью каждого аккорда. Рояль был старый, и полноты звучания несколько поубавилось, но при помощи педали, приглушавшей высокие ноты, что они напоминали потускневшее серебро, исполнитель мог добиться необычайно странного воздействия.

Сидя на массивном дамастовом диване с высокой спинкой, я слушал и смотрел на мать – невысокая, хрупкого сложения, обычно в платье из мягкой светло-серой ткани. Узкое лицо было не красиво, но под расчесанными на пробор, слегка волнистыми, робко-белокурыми волосами оно казалось тихим, нежным, мечтательным, детским, и, чуть склонив голову над клавишами, мать напоминала трогательных ангелочков, что часто прилежно перебирают струны гитары у ног Мадонны на старых картинах.

Когда я был маленький, мать своим тихим, затаенным голосом нередко рассказывала мне сказки, каких не знал никто, или, положив мне руки на голову, что лежала у нее на коленях, просто сидела молча, неподвижно. Эти часы представляются мне счастливейшими и покойнейшими в жизни. Она не седела и, как мне виделось, не старела; только облик становился все нежнее, лицо все у́же, тише, мечтательнее.

Отец же мой был высокий крупный господин в черном сюртуке тонкого сукна и белом жилете, где висело золотое пенсне. Между короткими бакенбардами с проседью кругло и твердо выступал гладко выбритый, как и верхняя губа, подбородок, а между бровями навечно залегли две глубокие вертикальные складки. Это был могучий мужчина, имевший большое влияние на общественные дела. Я видел, как от него уходили: одни – легко, неслышно дыша, с лучистым взором, другие – надломленные, совсем отчаявшиеся. Изредка мне, а бывало, и матери, и обеим моим старшим сестрам случалось присутствовать при подобных сценах: то ли отец желал внушить мне честолюбивые помыслы добиться в жизни того же, что и он, то ли, как недоверчиво думал я, он нуждался в публике. Он имел такую манеру, откинувшись на стуле и заложив руку за отворот сюртука, смотреть вслед осчастливленному или уничтоженному человеку, что я уже в детстве питал подобные подозрения.

Я сидел в углу, смотрел на отца и мать и, будто выбирая между ними, размышлял, как лучше провести жизнь – в мечтательных чувствованиях или действуя и властвуя. Наконец взгляд мой останавливался на мирном лице матери.

Не сказать, что я внешне походил на нее, поскольку занятия мои большей частью не были мирными и бесшумными. Вспоминаю одно, которое я безоглядно предпочитал общению со сверстниками и их играм и которое и сегодня еще, когда мне, ну, предположим, тридцать, дарит меня весельем и удовольствием.

Речь идет о большом, прекрасно оснащенном кукольном театре; с ним я один-одинешенек запирался у себя и ставил престранные музыкальные пьесы. Комната моя на третьем этаже, где висели два темных портрета, на которых были изображены предки с валленштейновой бородкой, погружалась во мрак, к театру придвигалась лампа: искусственное освещение представлялось необходимым для усиления настроения. Так как сам я был капельмейстером, то занимал место перед самой сценой и водружал левую руку на большую круглую картонную коробку, составлявшую единственный видимый инструмент оркестра.

Затем появлялись артисты, участвовавшие в действе помимо меня, их я рисовал пером и чернилами, вырезал и наклеивал на реечки, чтобы они могли стоять. Это были мужчины в накидках и цилиндрах и женщины немыслимой красоты.

– Добрый вечер, господа! – говорил я. – Надеюсь, все чувствуют себя прекрасно? Я готов, нужно было отдать еще несколько распоряжений. А теперь прошу в костюмерную.

Все отправлялись в костюмерную, что находилась за сценой, и скоро возвращались совершенно преобразившиеся, красочными театральными персонажами. Через дырочку, прорезанную мною в занавесе, они наблюдали, как заполняется зал. Заполнен он был и впрямь недурно, и я, дав звонок к началу спектакля, поднимал дирижерскую палочку и какое-то время наслаждался вызванной этим взмахом полной тишиной. Вскоре следовал еще один взмах, раздавалась зловещая глухая барабанная дробь, являвшаяся началом увертюры (ее я исполнял левой рукой на картонной коробке), вступали трубы, кларнеты, флейты (их характерный звук я бесподобно воспроизводил голосом), и музыка играла до тех пор, пока под мощное крещендо не поднимался занавес и не начиналась драма в темном лесу или роскошной зале.

Наброски делались в голове, но детали приходилось импровизировать, и в страстных, сладких ариях, под трели кларнетов и гром картонной коробки звучали странные, полнозвучные стихи, исполненные высоких, дерзновенных слов, иногда рифмованные, но редко имевшие внятное содержание. Однако опера продолжалась, я пел и изображал оркестр, левой рукой барабанил, а правой с превеликой осторожностью управлял действующими фигурами и всем остальным, так что в конце каждого акта раздавались восторженные аплодисменты, приходилось снова и снова открывать занавес, а порой капельмейстер даже бывал вынужден поворачиваться и гордо, но вместе с тем польщенно, изъявлять комнате благодарность.

Томас Манн

СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ

Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он официально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19… года – года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, – вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «totus animi continuus» , в котором, по словам Цицерона, заключается сущность красноречия; спасительный дневной сон, остро необходимый при все возраставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером.

Было начало мая, и после сырых и промозглых недель обманчиво воцарилось жаркое лето. В Английском саду, еще только одевшемся нежной ранней листвой, было душно, как в августе, и в той части, что прилегала к городу, – полным-полно экипажей и пешеходов. В ресторане Аумейстера, куда вели все более тихие и уединенные дорожки, Ашенбах минуту-другую поглядел на оживленный народ в саду, у ограды которого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, и при свете заходящего солнца пустился в обратный путь, но уже не через парк, а полем, почувствовав усталость. К тому же над Ферингом собиралась гроза. Он решил у Северного кладбища сесть в трамвай, который прямиком доставит его в город.

По странной случайности на остановке и вблизи от нее не было ни души. Ни на Унгарерштрассе, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направлении Швабинга, ни на Ферингском шоссе не видно было ни одного экипажа. Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназначенные к продаже кресты, надгробные плиты и памятники образовывали как бы второе, ненаселенное кладбище, а напротив в отблесках уходящего дня безмолвствовало византийское строение часовни. На его фасаде, украшенном греческими крестами и иератическими изображениями, выдержанными в светлых тонах, были еще симметрически расположены надписи, выведенные золотыми буквами, – речения, касающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель господа» или: «Да светит им свет вечный». В ожидании трамвая Ашенбах развлекался чтением этих формул, стараясь погрузиться духовным взором в их прозрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике, повыше двух апокалиптических зверей, охранявших лестницу, человека, чья необычная наружность дала его мыслям совсем иное направление.

Вышел ли он из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился и поднялся к ней с улицы, осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, Ашенбах скорее склонялся к первому предположению. Среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый, этот человек принадлежал к рыжеволосому типу с характерной для него молочно-белой веснушчатой кожей. Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покрывавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, пришельца из дальних краев. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами – как у заправского баварца – и желтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, свисал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным наконечником; он стоял, наклонно уперев ее в пол, скрестив ноги и бедром опираясь на ее рукоятку. Задрав голову, так что на его худой шее, торчавшей из отложных воротничков спортивной рубашки, отчетливо и резко обозначился кадык, он смотрел вдаль своими белесыми, с красными ресницами глазами, меж которых, в странном соответствии со вздернутым носом, залегали две вертикальные энергические складки. В позе его – возможно, этому способствовало возвышенное и возвышающее местонахождение – было что-то высокомерно созерцательное, смелое, дикое даже. И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали десны, из которых торчали белые длинные зубы.

Возможно, что Ашенбах, рассеянно, хотя и пытливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно деликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его взгляд и притом так воинственно, так в упор, так очевидно желая его принудить отвести глаза, что неприятно задетый, он отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого человека. И мгновенно забыл о нем. Но либо потому, что незнакомец походил на странника, либо в силу какого-нибудь иного психического или физического воздействия, Ашенбах, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношеская жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, столь давно не испытанное и позабытое, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разобраться в сути и смысле того, что произошло с ним.

Это было желанье странствовать, вот и все, но оно налетело на него как приступ лихорадки, обернулось туманящей разум страстью. Он жаждал видеть, его фантазия, еще не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы пестрой нашей земли, ибо стремилась их представить себе все зараз. Он видел: видел ландшафт, под небом, тучным от испарений, тропические болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного мира, с островами, топями, с несущими ил водными протоками; видел, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими растениями, близкие и далекие, вздымались волосатые стволы пальм; видел причудливо безобразные деревья, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, зеленым светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молочно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлившись, стояли неведомые птицы с уродливыми клювами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов бамбука искрящиеся огоньки – глаза притаившегося тигра, – и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения. Затем виденье погасло, и Ашенбах, покачав головой, вновь зашагал вдоль заборов каменотесных мастерских.

Давно уже, во всяком случае с тех пор как средства стали позволять ему ездить по всему миру когда вздумается, он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру, и знал, что ее надо осуществлять время от времени, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним европейская душа и его собственное я, не в меру обремененный обязанностями творчества, бежавший рассеяния и потому неспособный любить шумный и пестрый мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности нашей земли и для чего ему нет надобности выходить за пределы своего привычного круга, и никогда не чувствовал искушения уехать из Европы. С той поры, как жизнь его начала клониться к закату и ему уже нельзя было словно от пустой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его родиной, да незатейливым жильем, которое он себе выстроил в горах и где проводил все дождливое лето.

И то, что сейчас так поздно и так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной. Он решил довести свое творение, для которого жил, до определенной точки, прежде чем переехать в горы, и мысль о шатанье по свету и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной; всерьез об этом нечего было и думать. Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искушение. Порывом к бегству, говорил он себе, была эта тоска по дальним краям, по новизне, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться – он бежит прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного

Ашенбах Густав фон — главный герой новеллы, действие которой начинается «в теплый весенний вечер 19... года» в Мюнхене, а потом переносится в Венецию. А. Г. ф., знаменитый писатель, недавно перешагнувший рубеж пятидесятилетия, внезапно ощущает желание оставить свой письменный стол и устоявшийся образ жизни и отправляется в путешествие. Дальнейшие события укладываются в несколько фраз. Поселившись в роскошном отеле в Венеции, А. Г. ф. поддается неудержимому чувственному влечению к прекрасному мальчику Тадзио. В городе вспыхивает эпидемия холеры, заразившийся А. Г. ф. умирает в своем шезлонге на берегу моря. На этой канве, вторым слоем поверх написанного, расставляя опознавательные знаки, Томас Манн ведет несколько важных для него мотивов, расширяющих и углубляющих содержание новеллы и смысл образа ее героя. Особую роль в новелле играют ситуации встречи — древняя коллизия романов-путешествий. Как будто бы и незначительные, эти встречи несут в себе тревожащее дополнительное значение. Начать с того, что желание к перемене мест возникает у А. Г. ф. на окраине города, у Северного кладбища, рядом с которым расположена каменотесная мастерская, изготовляющая кресты и надгробия, — как бы второе «ненаселенное» (пока!) кладбище. Так возникает в новелле первое предвестие смерти. Потом оно возвращается многократно и в обличье «скалившего зубы, горбатого, неопрятного матроса», и в облике курносого гондольера, поджимавшего, обнажая два ряда белых зубов, губы, и т. д. Нечто неживое, замершее есть и в самой Венеции, городе, стоящем у болотной лагуны, с какой-то особой тишиной, с каналами вместо улиц, встающем из воды, как мираж, если подплывать к нему с моря. Странная безжизненность соединяется в Венеции с ни с чем не сравнимой красотой. Амбивалентен и образ главного героя. Томас Манн бесстрашно бросил в тигель творчества многие сокровенные свойства своей натуры (вплоть до всю жизнь подавлявшейся склонности к однополой любви). Ему, а не только его герою была присуща, как следует из дневников и писем, усвоенная с ранних лет дисциплина, героический стоицизм, «некое вопреки». Красота в новелле по сути своей подозрительна. Она дана на пределе своих возможностей. «Как будто, — сказано тут однажды, — кто-то сыплет розами на краю света». Венеция с прихотливой ее красотой, с лабиринтами каналов и улиц — город, где в высшей степени напряжены отношения реальности и призрачности. Как сказочный мираж встает она из воды, как сказка, готова обернуться ужасом. Притворство, обманность, театр — другой мотив, вытканный по пространству новеллы. На борту доставившего его сюда суденышка А. Г. ф. видит «поддельного юношу» — приставшего к молодой компании старика с подгримированным лицом и крашеными волосами. Но и сам он в конце концов разрешает «омолодить» себя руками парикмахера. Однако главное превращение еще впереди. Венеция превращается в «заболевший город». Ее красота скрывает эпидемию, о которой молчат хозяева отелей, как молчит и сам герой, дабы не подвигнуть к бегству семью прекрасного Тадзио.

Густав Ашенбах в тёплый весенний вечер 19... года вышел из своей мюнхенской квартиры и отправился на дальнюю прогулку. Возбуждённый дневным трудом, писатель надеялся, что прогулка его приободрит. Возвращаясь назад, он устал и решил сесть на трамвай у Северного кладбища. На остановке и вблизи её не было не души. Напротив, в отблесках уходящего дня, безмолвствовало византийское строение - часовня. В портике часовни Ашенбах заметил человека, чья необычайная наружность дала его мыслям совсем иное направление. Это был среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый человек с рыжими волосами и молочно-белой веснушчатой кожей. Широкополая шляпа придавала ему вид пришельца из далёких краёв, в руке у него была палка с железным наконечником. Внешность этого человека пробудила в Ашенбахе желание странствовать.

До сих пор он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру и никогда не чувствовал искушения покинуть Европу. Жизнь его ограничивалась Мюнхеном и хижиной в горах, где он проводил дождливое лето. Мысль о путешествии, о перерыве в работе на долгое время, показалась ему беспутной и разрушительной, но потом он подумал, что ему всё же нужны перемены. Ашенбах решил провести две-три недели в каком-нибудь уголке на ласковом юге.

Творец эпопеи о жизни Фридриха Прусского, автор романа «Майя» и знаменитого рассказа «Ничтожный», создатель трактата «Дух и искусство», Густав Ашенбах родился в Л. - окружном городе Силезской провинции, в семье видного судейского чиновника. Имя он составил себе ещё будучи гимназистом. Из-за слабого здоровья врачи запретили мальчику посещать школу, и он вынужден был учиться дома. Со стороны отца Ашенбах унаследовал сильную волю и самодисциплину. Он начинал день с того, что обливался холодной водой, и затем в продолжение нескольких часов честно и ревностно приносил в жертву искусству накопленные во сне силы. Он был вознаграждён: в день его пятидесятилетия император даровал ему дворянский титул, а ведомство народного просвещения включило избранные страницы Ашенбаха в школьные хрестоматии.

После нескольких попыток где-нибудь обосноваться, Ашенбах поселился в Мюнхене. Брак, в который он вступил ещё юношей с девушкой из профессорской семьи, был расторгнут её смертью. У него осталась дочь, теперь уже замужняя. Сына же никогда не было. Густав Ашенбах был чуть пониже среднего роста, брюнет с бритым лицом. Его зачёсанные назад, уже почти седые волосы обрамляли высокий лоб. Дужка золотых очков врезалась в переносицу крупного, благородно очерченного носа. Рот у него был большой, щёки худые, в морщинах, подбородок делила мягкая чёрточка. Эти черты были высечены резцом искусства, а не тяжёлой и тревожной жизни.

Через две недели после памятной прогулки Ашенбах отбыл с ночным поездом в Триест, чтобы следующим утром сесть на пароход, идущий в Полу. Он избрал для отдыха остров в Адриатическом море. Однако дожди, влажный воздух и провинциальное общество раздражали его. Вскоре Ашенбах понял, что сделал неправильный выбор. Через три недели после прибытия быстрая моторка уже увозила его к Военной гавани, где он сел на пароход, идущий в Венецию.

Облокотившись рукой о поручни, Ашенбах глядел на пассажиров, уже взошедших на борт. На верхней палубе стояли кучкой молодые люди. Они болтали и смеялись. Один из них, в чересчур модном и ярком костюме, выделялся из всей компании своим каркающим голосом и непомерной возбуждённостью. Вглядевшись в него попристальнее, Ашенбах с ужасом понял, что юноша поддельный. Под гримом и русым париком был виден старик с морщинистыми руками. Ашенбах смотрел на него, содрогаясь.

Венеция встретила Ашенбаха хмурым, свинцовым небом; время от времени моросил дождь. Омерзительный старик тоже был на палубе. Ашенбах смотрел на него нахмурившись, и им овладевало смутное чувство, что мир медленно преображается в нелепицу, в карикатуру.

Ашенбах поселился в большом отеле. Во время ужина Ашенбах заметил за соседним столиком польскую семью: три молоденькие девочки пятнадцати-семнадцати лет под надзором гувернантки и мальчик с длинными волосами, на вид лет четырнадцати. Ашенбах с изумлением отметил про себя его безупречную красоту. Лицо мальчика напоминало греческую скульптуру. Ашенбаху бросилось в глаза явное различие между мальчиком и его сёстрами, что сказывалось даже в одежде. Наряд молодых девиц был крайне незатейлив, держались они чопорно, мальчик же был одет нарядно и манеры его были свободны и непринуждённы. Вскоре к детям присоединилась холодная и величавая женщина, строгий наряд которой был украшен великолепными жемчугами. Видимо, это была их мать.

Назавтра погода не стала лучше. Было сыро, тяжёлые тучи закрывали небо. Ашенбах начал подумывать об отъезде. Во время завтрака он снова увидел мальчика и вновь изумился его красоте. Немного позже, сидя в шезлонге на песчаном пляже, Ашенбах опять увидел мальчика. Он вместе с другими детьми строил замок из песка. Дети окликали его, но Ашенбах никак не мог разобрать его имя. Наконец он установил, что мальчика зовут Тадзио, уменьшительное от Тадеуш. Даже когда Ашенбах не смотрел на него, он всё время помнил, что Тадзио где-то поблизости. Отеческое благорасположение заполнило его сердце. После второго завтрака Ашенбах поднимался в лифте вместе с Тадзио. Впервые он видел его так близко. Ашенбах заметил, что мальчик хрупкий. «Он слабый и болезненный, - думал Ашенбах, - верно, не доживёт до старости». Он предпочёл не вникать в чувство удовлетворения и спокойствия, которое охватило его.

Прогулка по Венеции не принесла Ашенбаху удовольствия. Вернувшись в отель, он заявил администрации, что уезжает.

Когда Ашенбах утром открыл окно, небо было по-прежнему пасмурно, но воздух казался свежее. Он раскаялся в поспешно принятом решении уехать, но менять его было уже поздно. Вскоре Ашенбах уже ехал на пароходике по знакомой дороге через лагуну. Ашенбах смотрел на прекрасную Венецию, и сердце его разрывалось. То, что утром было лёгким сожалением, теперь обернулось душевной тоской. Когда пароходик приблизился к вокзалу, боль и растерянность Ашенбаха возросли до душевного смятения. На вокзале к нему подошёл рассыльный из отеля и сообщил, что его багаж по ошибке был отправлен чуть ли не в противоположном направлении. С трудом скрывая радость, Ашенбах заявил, что без багажа никуда не поедет и вернулся в отель. Около полудня он увидел Тадзио и понял, что отъезд был ему так труден из-за мальчика.

На следующий день небо очистилось, яркое солнце заливало своим сиянием песчаный пляж, и Ашенбах уже не думал об отъезде. Мальчика он видел почти постоянно, встречал его повсюду. Вскоре Ашенбах знал каждую линию, каждый поворот его прекрасного тела, и не было конца его восхищению. Это был хмельной восторг, и стареющий художник с алчностью предался ему. Внезапно Ашенбаху захотелось писать. Он формировал свою прозу по образцу красоты Тадзио - эти изысканные полторы странички, которые должны были вскоре вызвать всеобщее восхищение. Когда Ашенбах закончил свой труд, он почувствовал себя опустошённым, его даже мучила совесть, как после недозволенного беспутства.

На следующее утро у Ашенбаха возникла мысль свести с Тадзио весёлое, непринуждённое знакомство, но заговорить с мальчиком он не смог - им овладела странная робость. Это знакомство могло бы привести к целительному отрезвлению, но стареющий человек не стремился к нему, он слишком дорожил своим хмельным состоянием. Ашенбах уже не заботился о сроке каникул, которые сам себе устроил. Теперь все свои силы он отдавал не искусству, а чувству, которое опьяняло его. Он рано поднимался к себе: едва исчезал Тадзио, день казался ему прожитым. Но только начинало светать, как его уже будило воспоминание о сердечном приключении. Тогда Ашенбах садился у окна и терпеливо дожидался рассвета.

Вскоре Ашенбах увидел, что Тадзио заметил его внимание. Иногда он поднимал глаза, и их взгляды встречались. Однажды Ашенбах был награждён улыбкой, он унёс её с собой, как дар, сулящий беду. Сидя на скамейке в саду, он шептал слова, презренные, немыслимые здесь, но священные и вопреки всему достойные: «Я люблю тебя!».

На четвёртой неделе своего пребывания здесь Густав фон Ашенбах почувствовал какие-то изменения. Число постояльцев, несмотря на то, что сезон был в разгаре, явно уменьшалось. В немецких газетах появились слухи об эпидемии, но персонал отеля всё отрицал, называя дезинфекцию города предупредительными мерами полиции. Ашенбах испытывал безотчётное удовлетворение от этой недоброй тайны. Он беспокоился только об одном: как бы не уехал Тадзио. С ужасом он понял, что не знает, как будет жить без него, и решил молчать о тайне, которую случайно узнал.

Встречи с Тадзио теперь уже не удовлетворяли Ашенбаха; он преследовал, выслеживал его. И всё же нельзя было сказать, что он страдал. Мозг и сердце его опьянели. Он повиновался демону, который топтал ногами его разум и достоинство. Одурманенный, Ашенбах хотел только одного: неотступно преследовать того, кто зажёг его кровь, мечтать о нём и нашёптывать нежные слова его тени.

Однажды вечером маленькая труппа бродячих певцов из города давала представление в саду перед отелем. Ашенбах сидел у балюстрады. Его нервы упивались пошлыми звуками и вульгарно-томной мелодией. Он сидел непринуждённо, хотя внутренне был напряжён, ибо шагах в пяти от него возле каменной балюстрады стоял Тадзио. Иногда он оборачивался через левое плечо, словно хотел застать врасплох того, кто его любил. Позорное опасение заставляло Ашенбаха опускать глаза. Он уже не раз замечал, что женщины, опекавшие Тадзио, отзывали мальчика, если он оказывался вблизи от него. Это заставляло гордость Ашенбаха изнывать в неведомых доселе муках. Уличные актёры начали собирать деньги. Когда один из них подошёл к Ашенбаху, он снова почувствовал запах дезинфекции. Он спросил у актёра, зачем дезинфицируют Венецию, и в ответ услышал только официальную версию.

На следующий день Ашенбах сделал новое усилие узнать правду о внешнем мире. Он зашёл в английское бюро путешествий и обратился к клерку со своим роковым вопросом. Клерк сказал правду. В Венецию пришла эпидемия азиатской холеры. Инфекция проникла в пищевые продукты и стала косит людей на тесных венецианских улочках, а преждевременная жара как нельзя больше ей благоприятствовала. Случаи выздоровления были редки, восемьдесят и ста заболевших умирали. Но страх перед разорением оказался сильнее честного соблюдения международных договоров и заставил городские власти упорствовать в политике замалчивания. Народ это знал. На улицах Венеции росла преступность, профессиональный разврат принял небывало наглые и разнузданные формы.

Англичанин посоветовал Ашенбаху срочно покинуть Венецию. Первой мыслью Ашенбаха было предупредить об опасности польскую семью. Тогда ему будет позволено коснуться рукою головы Тадзио; затем он повернётся и сбежит из этого болота. В то же самое время Ашенбах чувствовал, что он бесконечно далёк от того, чтобы всерьёз желать такого исхода. Этот шаг снова сделал бы Ашенбаха самим собою - этого он сейчас боялся больше всего. В эту ночь у Ашенбаха было страшное сновидение. Ему снилось, что он, покорный власти чуждого бога, участвует в бесстыдной вакханалии. От этого сна Ашенбах очнулся разбитый, безвольно покорившийся власти демона.

Правда выплыла на свет, постояльцы отеля спешно разъезжались, но дама с жемчугами всё ещё оставалась здесь. Ашенбаху, объятому страстью, временами чудилось, что бегство и смерть сметут вокруг него всё живое, и он один вместе с прекрасным Тадзио останется на этом острове. Ашенбах стал подбирать яркие, молодящие детали для своего костюма, носить драгоценные камни и опрыскиваться духами. Он переодевался несколько раз в день и тратил на это уйму времени. Перед лицом сладострастной юности ему сделалось противно собственное стареющее тело. В парикмахерской при гостинице Ашенбаху покрасили волосы и наложили на лицо грим. С бьющимся сердцем он увидел в зеркале юношу в цвете лет. Теперь он не боялся никого и открыто преследовал Тадзио.

Несколько дней спустя Густав фон Ашенбах почувствовал себя нездоровым. Он пытался побороть приступы тошноты, которые сопровождались ощущением безысходности. В холле он увидел груду чемоданов - это уезжала польская семья. На пляже было неприветливо и безлюдно. Ашенбах, лёжа в шезлонге и укрыв колени одеялом, опять смотрел на него. Вдруг, словно повинуясь внезапному импульсу, Тадзио обернулся. Тот, кто созерцал его, сидел так же, как и в день, когда этот сумеречно-серый взгляд впервые встретился с его взглядом. Голова Ашенбаха медленно обернулась, как бы повторяя движение мальчика, потом поднялась навстречу его взгляду и упала на грудь. Лицо его приняло вялое, обращённое внутрь выражение, как у человека, погрузившегося в глубокую дремоту. Ашенбаху чудилось, что Тадзио улыбается ему, кивает и уносится в необозримое пространство. Как всегда, он собрался последовать за ним.

Прошло несколько минут, прежде чем какие-то люди бросились на помощь Ашенбаху, соскользнувшему на бок в своём кресле. В тот же самый день потрясённый мир с благоговением принял весть о его смерти.



Понравилась статья? Поделитесь ей
Наверх